Сергей Репьёв (sergey_repiov) wrote in old_crocodile,
Сергей Репьёв
sergey_repiov
old_crocodile

Categories:

Евгений МИГУНОВ "1941: ОПОЛЧЕНЧЕСКАЯ ОДИССЕЯ" (окончание)


Евгений МИГУНОВ

1941: ОПОЛЧЕНЧЕСКАЯ ОДИССЕЯ



Вот и первое зрительное знакомство с врагом. Только что перейдя мост через узенькую Ламу (30), профессионально – вразнотык, не в ногу, - мы двинулись вправо к реденькому осиннику. Мы с Толей, естественно, шли последними, сгибаясь под передовой западной техникой. Еще этот б..дский кожух, который нес я, конструктор придумал так уравновесить, что центр тяжести приходился как раз на жесткий угол, где прямоугольная казенная часть соединялась с цилиндром кожуха. Спасала только пилотка. И то – не очень. Спасал мат и чувство юмора. Было очень смешно, что так можно было угадать точку, которая, будучи передвинута на сантиметр вперед или назад, сразу же заставляла съезжать тело пулемета. Уравновешивался ствол только на самом остром уголке. [А] обилие остальных предметов… Карабин приходилось надевать не через плечо, а по-кавалерийски – через грудь, – что, в свою очередь, стесняло дыхание. Скатка из Панасюковой шинели не давала дышать и левой стороной груди. Противогаз и лопатка били по котелку и заднице. Прямо держаться помогал рюкзак.
Утешало обещание вскоре выдать нам шлемы.
Именно шлема мне и не хватало.
Во всяком случае, мост под нами не рухнул. И поэтому следом идущие части тоже воспользовались любезно предоставленным им средством переправы, кот[орое] остал[ось] уже позади.
И здесь впервые раздалась команда «воздух». Кто мог – врассыпную драпанули в осинник и залег[ли] там. Мы же с Толей просто легли на землю, где нас застала команда, и с надеждой стали ждать избавления от походных мучений.
Низко над берегом, с которого мы только что переправились, с ревом пронеслись курбастые, похожие на скворцов «МИГи». А может быть, и не «МИГи», а «Мессеры». У нас не было опыта в определении силуэтов своих и чужих. Нам было приятнее думать, что это «МИГи» и считать, что это – «Мессеры». Но то, что мы увидели в вышине – то, что и было причиной команды, - мы [разглядели] попозже. Это была двухкорпусная «Рама» - явно немецкий разведчик.
Мы блаженно лежали на земле, смоля махорочные цигарки, лениво переговариваясь и мечтая, чтобы эта «Рама» хоть часок провисела над нами.

И вот мы на первом настоящем боевом рубеже: берег Ламы - высокий, поросший ольхой и соснами поверху. Красота – необычайная. Пейзаж – остроуховский «Сиверко» (31), только в зеркальном отображении. За бахромой высоких сочных сосен на высоком берегу – большая поляна в окружении густого, с преобладанием хвойных, леса. Уютище чудовищный. Поляна – вырубка с большими пнями – можно и посидеть. Комфорт. В центре сброшены и сложены вещи, поставлены в козлы карабины.
Сразу – приказ окапываться. Панасюк намечает место для нашего пулеметного [гнезда]: [под] самым корнем толстой сосны. Это – левый фланг будущей оборонной линии. Вправо от нас роют окопы наши стрелки. «Черт побери, - смешно, по-штатски, возмущается наш декан Зиновий Маркович Фельдман (32), – Здесь же целая корневая система!» У нас – тоже корневая система, да еще какая! Но я с любовью проектирую. Меланхолический Толька не мешает. Сидит, держит в своих толстых больших лапищах обсмолок цигарки. Курит. Советует. Когда нужно рвануть корягу – рвет.
Я прокапываю под верхним корнем - толстым, в руку толщиною, - щель к реке сквозь обрыв, не нарушая дернового покрова. Выравниваю переднюю полку. Можно будет водить стволом. Выкапываем в полный рост окоп на двоих. Грунт – легкий. Песок с суглинком. Корни – перерубаем лопаткой. Достали напильник, лопата – как бритва. Потом, окончив черновую работу – шлифуем. Я нахожу глиняный карьерчик поближе к реке. Замешиваю глину с песочком. Оштукатуриваю полки справа и слева. Полочка для папирос (махры). Толя мрачно изрекает: «Когда кобелю делать нечего, он яйца лижет».
Устанавливаем стационарно треногу. Все по расчету – тютелька в тютельку. Корень сосны и толстый комель маскируют щель. Ствол имеет простор для движения вправо–влево, вверх и вниз. Простреливается все в пределах 160°. Блеск. С сожалением прорываем соединительный ход к соседнему окопу. Даже жалко нарушать комфортабельность гнездышка. Я представляю, знаю уже теперь, как выглядит артподготовка по огневому рубежу и могу себе представить, во что превратился бы этот вылизанный как современная кафельная кухонька кусочек рая для пехотинца. И еще я теоретически представляю себе удивление бойцов или бойца, с боем отступающих «на заранее подготовленные рубежи», и вдруг с размаху, с бега, еще не отдышавшись от драпа, влетевших в этот «чудо-окопчик»! Какие мысли, какие чувства мог он родить в душе у бойца?
Ответ один: если это чудо уцелело и им воспользовался кто-то, спасаясь от вражеских пуль, то в нем неизбежно должна была возникнуть уверенность в незыблемости нашего строя, в невозмутимости и основательности тыла, способного так не спеша и солидно подготавливать рядовые защитные очажки. И что за этот очажок надо драться, как за произведение искусства, а не только как за кусок берега.
Как стало известно, на этих рубежах стояла 327-я дивизия и по свидетельству самого Жукова, подготовленный нами огневой рубеж очень помог нашим регулярным частям держать оборону и истреблять безнаказанно очень солидные наступающие части немцев.

А пока мы лакомились земляникой. На полянках по самой опушке находящегося за нашей спиной леса были обнаружены при «проветривании» просто залежи крупнейшей, спелейшей и чистейшей земляники. Мы не знали тогда вкуса ананаса, но знали сорт «ананасной клубники». Это были светлые бело-розовые ягоды, как-то распухающие от места, где завязывались, и, вырастая, оставля[ющие] за собой туго натянутую, похожую на молодую, вырастающую после ожога кожу, тонкую пленку, под которой душистый, брызгающий при откусе сок заставлял зажмуриваться от блаженства. Иногда такую ягоду называют лесной или дикой клубникой…
Поскольку мы «отрылись», нашей задачей было только ждать, когда появятся «мишени» да полегоньку (Панасюк, уже зауважав нас, не налегал со сроками) набивать злополучные фитили с запасом. Правда, мы уже обнаглели с этим делом, и если раньше мы с осторожностью засовывали каждый патрончик в изрядно расширенное гнездышко, то сейчас смело, наплевав на все, следя только за тем, чтобы не долбануть себя в подбородок, используя вместо коленок пни, достаточно жесткие, чтобы загнать и достаточно мягкие, чтобы не пробить капсюль, быстро выполнили всю программу.
От Панасюка мы скрыли новый способ производства. Он, видя, как мы, нарочито кряхтя и матюгаясь, при нем забивали патроны при помощи железного угла зарядного ящика, не подходил особенно близко. Предпочитал сопровождать наших мужиков, когда ходили подхарчиваться. А мы поочередно ползали по полянке и насыщались витаминами в очень привлекательной упаковке.
Иногда, стоя на четвереньках среди душистой, разморенной солнцем хвои, начинающей подвядать августовской травки, видя копающихся в глубине цветка пчел, безбоязненно выставляющих из лепестков свои вооруженные мохнатенькие задницы, я полностью забывал о войне. Не забывал, конечно, а выключал ее из сознания и хотел проснуться, выйти из этого неопределенного, грозящего, надвигающегося.

С Панасюком у нас была почти дружба. Он ласково называл меня «блатным», «тыкал» и даже откровенничал. Но тут же, спохватившись, озадачивал меня железностью и официальной грубостью. Он был нетороплив и ленив, как многие классические хохлы. Не любил зря двигаться, делать то, чего можно было не делать. И, казалось, удивлялся чужой торопливости и инициативе. В дни неопределенного затишья перед бурей он мог часами сидеть, глядя перед собой куда-то в пространство и покручивая зажатую в зубах неизменную травинку. Он не курил, был немногословен, и если, как теперь говорят, «выступал», то – «по делу».
Я всячески старался «контачить» с ним и при случае рассказать ему о своем несчастье. Но – никак не получалось.
По моей просьбе он часто оставлял меня дневалить, и нам приносили котелок с неизменными щами. Я ел немного. Он, как хохол, был рад, что ему оставалось две трети. А ребята, подклянчивая у повара добавку, были рады, что кто-то неизменно дежурит.
Это был повод для того, чтобы подружиться. Я «травил» ему несложные анекдоты. Он крякал и похохатывал, хотя глаза его были пусты и тоскливы.
А потом у нас появился сблизивший нас секрет. Как-то раз, перебирая скудный запас – всего две обоймы патронов, все-таки выданных нам под условием строгого контроля и отчета в использовании, - я обнаружил на одной из гильз вмятину и показал ему. Он взял ее, не спеша оглядел и меланхолично сказал: «Та ни хрэна! Хильза, як хильза! Ну-ка, дай-ка твой карабин!» Я дал и стал смотреть.
Он осторожным мягким движением загнал его затвором в ствол. Потом поискал глазами, - во что бы шарахнуть. Просто так, в небо, хохол выстрелить не мог. И, что ли, испытывая меня, сказал: «Ну-ка, блатной! Возьми-ка тую кардону!» - и сапогом показал мне на какую-то прокладку от патронного ящика. «Он, постау ее на он ту деревягу!» - и кивнул на одну из сосенок на краю обрыва, ведущего к реке. Я пошел и постарался примостить картонку на одну из веток, что была повыше. Поставил неустойчиво, и от легкого дуновения ветерка она упала.
- Та дэржи ее уверху! Не боись!
- А я и не боюсь. Говна-то! Я чего боюсь: чтобы тебе зубы не выбило! А то у меня был случай на охоте…
- Ладно, ладно! Дэржи! Трепаться будем посля.
Я поднял картонку над головой. Панасюк стал поднимать карабин снизу вверх. Я почти физически ощущал щекочущее чувство, телесное прикосновение линии прицела.
С облегчением [наконец] увидел его руку, снизу подпирающую карабин. Я давил фасон вовсю: «Не боись, лейтенант!..». Панасюк щелкнул бойком. Осечка. «Я же говорил?..». «Годи!» - остановил меня Панасюк и, быстро «откозыряв» затвором, выстрелил навскидку. Я опустил картонку. На центре была дырка. Не зря учили в Рязанском нашего лейтенанта.
Колени у меня дрожали. Панасюк подошел ко мне, молча отдал карабин.
А потом, посмотрев мне в глаза, очень серьезно сказал: «А бачишь, шо мэнэ будеть, колы взнають?» Я пожал плечами…
А он, зацепив указательным пальцем за большой другой руки, прицелился мне в лоб.
Я понял. И сказал, заверительно приложив руку к груди: «Могила!». Он посмотрел на меня с какой-то невыразимой тоской и, не похвалив и не сказав, что пошел бы со мной в разведку, нагнулся, сорвал соломинку и, зажав ее в зубах, повернулся ко мне спиной!
«А патрон?..» - сказал я.
Он непонимающе обернулся: «Якой патрон?.. А! Та возьми из запаса – к лентам. Калибр ж – одинаковый!». Я понял, что он мне теперь полностью доверяет.
И я втайне гордился, что уже побывал под пулей и не дрогнул. Хотя пуля была и своя!

Я очень мелочно и подробно записываю свои ощущения от пережитого. Никто нигде не записывал так подробно второстепенное. Наверное, людям запоминается только самое важное, ошеломляющее, критическое… Я не знаю, как повел бы себя в бою, в момент смертельной опасности. Думаю – не хуже бы, чем другие. Всеобщее шоковое состояние, пафос остервенения и злобы к причине, вызвавшей угрозу жизни – хороший стимул, чтобы победить страх, перевесить его. Известно, что единичная смерть (например – в уличной катастрофе) – действует на окружающих сильнее, чем одна из многих, в обстановке, где смерть – типична! Минимальные дозы несчастий, как это ни парадоксально, заметнее, ибо они не ошарашивают, а позволяют анализировать и переживать «по пустякам».
И потом – «у кого что болит…»!
И еще: самые сильные впечатления – первые.
Все, что со мной происходило – происходило впервые!

Если бы нас доставили на место боя сразу и сразу же заставили стрелять и подставлять себя под пули, нам было бы легче. Казнь не должна откладываться. Нельзя давать человеку остынуть даже в порыве к загробной жизни…
Вот мы и привыкли к отсутствию опасности… Вроде – с подъемом и энтузиазмом закричали «Ура!» - и бросились в атаку… И остыли. Стали думать о том, что неплохо бы «чтоб и дальше так продолжалось» (как в анекдоте сказал один джентльмен, падая из окна и пролетая между десятым и девятым этажами…). Помню, как ближе к вечеру, откопав очередной окоп (мы выходили на рытье оборонных рубежей в окрестностях нашей базы на берегу Ламы), я уселся на покатом склоне поля, порыжелого от неряшливо скошенной пшеницы и, засмолив махорочную козью ножку, тоскливо смотрел в сторону, где под свинцовыми грозовыми облаками чернел и безмолвствовал далекий горизонт.
Тоскливо было так, как никогда. Наверное, я был один, потому что все ушли ужинать на кухню, а я по привычке остался…
Нет, я не представлял себя ни убитым, ни раненым – для этого не было зримых примеров. Просто было уныло и страшно из-за неопределенности. Голодно, серо и бездомно…
Хотелось, чтоб все это было каким-то чудом отменено, прекратилось. Спустя много лет я заметил, что во всех снах, которые мне когда-либо «показывали», небо – черное. Мне никогда не снилось светлое веселое небо. Земля и люди всегда были светлыми, иногда – цветными… Рыба была серебристой, бумага – белой, тела – бархатистыми, как персик, вода – сияла и переливалась, вскипая бурунами…
А небо? Небо было всегда космическим, как на гравюрах Доре (33), – черным, пустым. И вообще, не только небо – весь задний план «сонной картинки» был черным, страшным, грозным, беспредметным. Подобное этому впечатление у меня осталось и от того безмолвного моего пребывания на колком безжизненном покатом поле. Земля, я и грозное небо… И – ничего хорошего впереди! Я плакал очень редко. Но, помню, тогда слезы потекли у меня градом. Хорошо, что никого не было рядом. Впрочем, если рядом кто-нибудь был бы, я бы не заплакал…

[…]

(30) Лама – река, правый приток р. Шоши, протекает в Московской и Тверской областях.
(31) Имеется в виду известная картина «Сиверко» (1890) русского живописца, передвижника Ильи Семеновича Остроухова (1858-1929).
(32) Ошибка. Имеется в виду Фельдман Яков Маркович (1898-?), бывший деканом художественного факультета ВГИКа.
(33) Доре Гюстав (1832-1883) – французский график, иллюстратор.

Публикация и комментарии Г.Бородина.

«Кинограф» № 18, 2007 г.
Tags: Е. Т. Мигунов, воспоминания
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments